|
Как я ловил
человечков
Когда я
был маленький, меня отвезли
жить к бабушке. У бабушки над
столом была полка. А на полке
пароходик. Я такого никогда не
видал. Он был совсем настоящий,
только маленький. У него была
труба: желтая и на ней два
черных пояса. И две мачты. А от
мачт шли к бортам веревочные
лесенки. На корме стояла
будочка, как домик.
Полированная, с окошечками и
дверкой. А уж совсем на корме -
медное рулевое колесо. Снизу
под кормой - руль. И блестел
перед рулем винт, как медная
розочка. На носу два якоря. Ах,
какие замечательные! Если б
хоть один у меня такой был!
Я сразу
запросил у бабушки, чтоб
поиграть пароходиком. Бабушка
мне все позволяла. А тут вдруг
нахмурилась:
- Вот это
уж не проси. Не то играть -
трогать не смей. Никогда! Это
для меня дорогая память.
Я видел,
что, если и заплакать, - не
поможет.
А
пароходик важно стоял на полке
на лакированных подставках. Я
глаз от него не мог оторвать.
А
бабушка:
- Дай
честное слово, что не
прикоснешься. А то лучше
спрячу-ка от греха.
И пошла к
полке.
Я чуть не
заплакал и крикнул всем
голосом:
-
Честное-расчестное, бабушка! - И
схватил бабушку за юбку.
Бабушка
не убрала пароходика.
Я все
смотрел на пароходик. Влезал на
стул, чтобы лучше видеть. И все
больше и больше он мне казался
настоящим. И непременно должна
дверца в будочке отворяться. И,
наверно, в нем живут человечки.
Маленькие, как раз по росту
пароходика. Выходило, что они
должны быть чуть ниже спички. Я
стал ждать, не поглядит ли кто
из них в окошечко. Наверно,
поглядывают. А когда дома
никого нет, выходят на палубу.
Лазят, наверно, по лестничкам
на мачты.
А чуть
шум - как мыши: юрк в каюту. Вниз
- и притаятся. Я долго глядел,
когда был в комнате один. Никто
не выглянул. Я прятался за
дверь и глядел в щелку. А они
хитрые, человечки, знают, что я
поглядываю. Ага! Они ночью
работают, когда никто их
спугнуть не может. Хитрые.
Я стал
быстро-быстро глотать чай. И
запросился спать.
Бабушка
говорит:
- Что это?
То тебя силком в кровать не
загонишь, а тут этакую рань и
спать просишься.
И вот,
когда улеглись, бабушка
погасила свет. И не видно
пароходика. Я ворочался
нарочно, так что кровать
скрипела.
Бабушка:
- Чего ты
все ворочаешься?
- А я без
света спать боюсь. Дома всегда
ночник зажигают.
Это я
наврал: дома ночью темно.
Бабушка
ругалась, однако встала. Долго
ковырялась и устроила ночник.
Он плохо горел. Но все же было
видно, как блестел пароходик на
полке.
Я
закрылся одеялом с головой,
сделал себе домик и маленькую
дырочку. И из дырочки глядел не
шевелясь. Скоро я так
присмотрелся, что на
пароходике мне все стало
отлично видно. Я долго глядел. В
комнате было совсем тихо.
Только часы тикали. Вдруг
что-то тихонько зашуршало. Я
насторожился - шорох этот на
пароходике. И вот будто дверка
приоткрылась. У меня дыхание
сперло. Я чуть двинулся вперед.
Проклятая кровать скрипнула. Я
спугнул человечка!
Теперь
уж нечего было ждать, и я
заснул. Я с горя заснул. На
другой день я вот что придумал.
Человечки, наверно же, едят
что-нибудь. Если дать им
конфету, так это для них целый
воз. Надо отломить от леденца
кусок и положить на пароходик,
около будочки. Около самых
дверей. Но такой кусок, чтоб
сразу в ихние дверцы не пролез.
Вот они ночью двери откроют,
выглянут в щелочку. Ух ты!
Конфетища! Для них это - как
ящик целый. Сейчас выскочат,
скорей конфетину к себе тащить.
Они ее в двери, а она не лезет!
Сейчас сбегают, принесут
топорики - маленькие-маленькие,
но совсем всамделишные - и
начнут этими топориками
тюкать: тюк-тюк! тюк-тюк!
тюк-тюк! И скорей пропирать
конфетину в дверь. Они хитрые,
им лишь бы все вертко. Чтоб не
поймали. Вот они завозятся с
конфетиной. Тут, если я и
скрипну, все равно им не
поспеть: конфетина в дверях
застрянет - ни туда ни сюда.
Пусть убегут, а все равно видно
будет, как они конфетину
тащили. А может быть, кто-нибудь
с перепугу топорик упустит. Где
уж им будет подбирать! И я найду
на пароходе на палубе
малюсенький настоящий топорик,
остренький-преостренький.
И вот я
тайком от бабушки отрубил от
леденца кусок, как раз какой
хотел. Выждал минуту, когда
бабушка в кухне возилась,
раз-два - на стол ногами, и
положил леденец у самой дверки
на пароходике. Ихних полшага от
двери до леденца. Слез со стола,
рукавом затер, что ногами
наследил. Бабушка ничего не
заметила.
Днем я
тайком взглядывал на
пароходик. Повела бабушка меня
гулять. Я боялся, что за это
время человечки утянут леденец
и я их не поймаю. Я дорогой
нюнил нарочно, что мне холодно,
и вернулись мы скоро. Я глянул
первым делом на пароходик.
Леденец, как был, - на месте. Ну
да! Дураки они днем браться за
такое дело!
Ночью,
когда бабушка заснула, я
устроился в домике из одеяла и
стал глядеть. На этот раз
ночник горел замечательно, и
леденец блестел, как льдинка на
солнце, острым огоньком. Я
глядел, глядел на этот огонек и
заснул, как назло! Человечки
меня перехитрили. Я утром
глянул - леденца не было, а
встал я раньше всех, в одной
рубашке бегал глядеть. Потом со
стула глядел - топорика,
конечно, не было. Да чего же им
было бросать: работали не
спеша, без помехи, и даже
крошечки ни одной нигде не
валялось - все подобрали.
Другой
раз я положил хлеб. Я ночью даже
слышал какую- то возню.
Проклятый ночник еле коптел, я
ничего не мог рассмотреть. Но
наутро хлеба не было. Чуть
только крошек осталось. Ну,
понятно, им хлеба-то не
особенно жалко, не конфеты: там
каждая крошка для них леденец.
Я решил,
что у них на пароходике с обеих
сторон идут лавки. Во всю длину.
И они днем там сидят рядком и
тихонечко шепчутся. Про свои
дела. А ночью, когда все-все
заснут, тут у них работа.
Я все
время думал о человечках. Я
хотел взять тряпочку, вроде
маленького коврика, и положить
около дверей. Намочить
тряпочку чернилами. Они
выбегут, не заметят сразу,
ножки запачкают и наследят по
всему пароходику. Я хоть увижу,
какие у них ножки. Может быть,
некоторые босиком, чтобы тише
ступать. Да нет, они страшно
хитрые и только смеяться будут
над всеми моими штуками.
Я не мог
больше терпеть.
И вот - я
решил непременно взять
пароходик и посмотреть и
поймать человечков. Хоть
одного. Надо только устроить
так, чтобы остаться одному
дома. Бабушка всюду меня с
собой в гости таскала. Все к
каким-то старухам. Сиди - и
ничего нельзя трогать. Можно
только кошку гладить. И
шушукает бабушка с ними полдня.
Вот я
вижу - бабушка собирается:
стала собирать печенье в
коробочку для этих старух - чай
там пить. Я побежал в сени,
достал мои варежки вязаные и
натер себе и лоб и щеки - все
лицо, одним словом. Не жалея. И
тихонько прилег на кровать.
Бабушка вдруг хватилась:
- Боря,
Борюшка, где ж ты?
Я молчу и
глаза закрыл. Бабушка ко мне:
- Что это
ты лег?
- Голова
болит.
Она
тронула лоб.
-
Погляди-ка на меня! Сиди дома.
Назад пойду, малины возьму в
аптеке. Скоро вернусь. Долго
сидеть не буду. А ты
раздевайся-ка и ложись. Ложись,
ложись без разговору!
Стала
помогать мне, уложила, увернула
одеялом и все приговаривала: «Я
сейчас вернусь, живым духом».
Бабушка
заперла меня на ключ. Я выждал
пять минут: а вдруг вернется?
Вдруг забыла там что-нибудь?
А потом я
вскочил с постели как был, в
рубахе. Я вскочил на стол, взял
с полки пароходик. Сразу,
руками понял, что он железный,
совсем настоящий. Я прижал его
к уху и стал слушать: не
шевелятся ли? Но они, конечно,
примолкли. Поняли, что я
схватил их пароход. Ага! Сидите
там на лавочке и примолкли, как
мыши. Я слез со стола и стал
трясти пароходик. Они
стряхнутся, не усидят на
лавках, и я услышу, как они там
болтаются. Но внутри было тихо.
Я понял:
они сидят на лавках, ноги
поджали и руками что есть сил
уцепились в сиденья. Сидят как
приклеенные.
Ага! Так
погодите же. Я подковырну и
приподниму палубу. И вас всех
там накрою. Я стал доставать из
буфета столовый нож, но глаз не
спускал с пароходика, чтобы не
выскочили человечки. Я стал
подковыривать палубу. Ух, как
плотно все заделано!
Наконец
удалось немножко подсунуть
нож. Но мачты поднимались
вместе с палубой. А мачтам не
давали подниматься эти
веревочные лесенки, что шли от
мачт к бортам. Их надо было
отрезать - иначе никак. Я на миг
остановился. Всего только на
миг. Но сейчас же торопливой
рукой стал резать эти лесенки.
Пилил их тупым ножом. Готово,
все они повисли, мачты
свободны. Я стал ножом
приподнимать палубу. Я боялся
сразу делать большую щель. Они
бросятся все сразу и
разбегутся. Я оставил щелку,
чтобы пролезть одному. Он
полезет, а я его - хлоп! - и
захлопну, как жука в ладони.
Я ждал и
держал руку наготове -
схватить.
Не лезет
ни один! Я тогда решил сразу
отвернуть палубу и туда в
середку рукой - прихлопнуть.
Хоть один, да попадется. Только
надо сразу: они уж там небось
приготовились - откроешь, а
человечки прыск все в стороны.
Я быстро
откинул палубу и прихлопнул
внутри рукой. Ничего. Совсем,
совсем ничего! Даже скамеек
этих не было. Голые борта. Как в
кастрюльке. Я поднял руку. Под
рукой, конечно, ничего.
У меня
руки дрожали, когда я
прилаживал назад палубу. Все
криво становилось. И лесенки
никак не приделать. Они
болтались как попало. Я кой-как
приткнул палубу на место и
поставил пароходик на полку.
Теперь- все пропало!
Я скорей
бросился в кровать, завернулся
с головой. Слышу ключ в дверях.
-
Бабушка! - под одеялом шептал я. -
Бабушка, миленькая, родненькая,
чего я наделал-то!
А
бабушка стояла уж надо мной и
по голове гладила:
- Да чего
ты ревешь, да плачешь-то чего?
Родной ты мой, Борюшка! Видишь,
как я скоро?
Она еще
не видала пароходика.
1934
Николай Исаич
Пушкин
- Стоят на пристани
пассажиры, ждут парохода.
- - Вон, вон, кажется, «Пушкин»
идет.
- Отвечают портовые
люди:
- - Правильно, это
Стратонов.
- Пассажиры:
- - «Пушкин» ведь?
- - Ну да:
Николай Исаич.
- Пассажиры
переглядываются - вот неучи
какие моряки: не знают, что
Пушкин - Александр Сергеич.
Николай Исаич Пушкин!
- А
Николай Исаич стоит на мостике
«Пушкина», глядит в бинокль и
рявкает из бороды:
- - Права...
еще права... Так, так держать!
- И знает
Николай Исаич, что весь
«Пушкин», от верхушки мачты до
днища, - все это он, Николай
Исаич. И что, когда посадит он
«Пушкина» на мель, никто не
скажет: «Пушкин» напоролся, а
прямо будут говорить:
- - Николай
Исаич на мель сел. Стратонову
скулу помял... пять футов воды в
трюме.
- Сам все
эти пять футов воды ртом бы
выпил Николай Исаич, лишь бы не
было такого греха.
- И так вот
всякий капитан.
- Потому и
говорят: «Ерохин снялся, Федор
с моря идет». А в «Федоре» этом -
десять тысяч тонн, и на носу
накрашено: «Меркурий».
- Я сам это
понял только тогда, когда
первый раз посадил парусник.
Дело было просто. Шел я в свежую
погоду у Тендры, ночью.
Помощник мой вахту стоял. Вот
по времени должна уж быть
Тендра. А это, надо сказать,
песчаная коса, ее и днем-то за
двести саженей можно не
увидеть. Я вышел и слышу: не та
зыбь, метет прибой, россыпи
слышно. Я говорю помощнику:
- - Сейчас
в Тендру вопремся,
уваливайтесь под ветер.
- А он
говорит:
- -
Приведите к ветру, лот брошу.
- То есть
чтоб я поставил судно против
ветра, а он смерит, сколько
глубины.
- А
привести к ветру - это выходит,
с ходу еще сажен двадцать
пролететь к берегу.
- -
Приведите! - кричит помощник.
- - На вашу
голову?
- - Ладно. -
И побежал он с лотом на бак.
- Я привел,
и еще ходу не потеряли, как
ткнуло в грунт и дрогнуло все
судно. Подняло зыбью и ударило
дном. У меня душа оборвалась.
- Потом на
берегу спрашивали:
- - Ты
подТендрой сидел?
- - Да,
понимаешь, помощник...
- Все
усмехаются, отворачиваются. И
верно. А помощнику что? Сидел-то
ведь не он, а я. И с тех пор я уже
накрепко понял: не судно ходит,
а капитан. Не судно гибнет, а...
- Вот
тут-то я вам и расскажу
недавний случай с моим
другом-приятелем. Дело было
так.
- Ледокол
промышлял во льдах в Белом
море. Промышлял, то есть у него
на борту было душ полтораста
промышленников, и ледокол
лазил меж льдов по свободной
воде, шел туда, где залег зверь.
Капитан был молодой, лет
тридцати пяти мужчина.
Промышленники его любили за то,
что с ним пойдешь - всегда
удача. Зверя было «балго», и
набили на льдине тюленей - беда
сколько. Били и отстать не
могли, в раж вошли люди от крови
и от удачи. Такая жара пошла,
что капитан сам не выдержал,
сбежал на лед и садил багром
тюленьи головы.
- - Эх,
здорово капитан завел! -
красные, в поту и в крови,
хвалили капитана
промышленники.
- А с
запада потянул ветерок.
Капитан уж на месте и торопит
ребят:
- - Ну,
кончай! Кончай!
- Да как
бросишь? В десять лет раз,
старики говорят, такая удача!
Не бросать же, коли само
счастье в руки лезет. Отвернись
от него, так и оно отворотится.
А вест свежает. Свежает вест,
давит на лед, и вот двинулась
льдина, и дрейфует ледокол у
кромки со льдом вместе. Помалу
дрейфует к востоку.
- Темнеть
стало. Ай и капитан, ну и
капитан - прямо счастью в
карман вперся! Еще полчасика!
- - Все на
борт, снимаюсь!
- Двинул
капитан вдоль кромки: узкой
полосой шла, как река в ледяных
берегах, свободная вода.
- -
Умаялись, ребята, вари чего там
на ужин!
- А
капитан дал полный ход; надо
уйти из этой щели, а еще
неизвестно, как там лед
впереди. Часом бы раньше...
- - А ну,
сбегай в машину, скажи там, чтоб
шевелили, сколько духу...
- И стал
капитан серьезным. Ходил по
мостику и слышал, как внизу
гомонят ребята, какого-то
Митьку дразнят: вгорячах себе в
валенок багром засадил. До
Митьки тут! Ходу, ходу еще! Вон
лед прямо по носу. Нет, это не
поворот в канале, а затор. А
может, слабый лед? И капитан
заметил, как помощник косым
взглядом глянул на него.
Капитан подошел к телеграфу и
два раза повернул ручку на весь
размах и поставил на «полный» -
значит, дай самый полный.
Слышно было на мостике, как
прозвонил крутым раскатом
телеграф в машине. Пароход
летел прямо в затор, сейчас,
сейчас вонзится. Пароход
ударил лед пологим форштевнем
(выступающее ребро на носу),
выскочил, задрался нос, и сразу
смолкли голоса под мостиком.
Ледокол влез носом на лед и
стал, тужился машиной. И
капитан, и помощник, сами того
не замечая, напирали на
планшира мостика, тужились
вместе с ледоколом. Нет! Стоп!
- - Назад!
- Машина
стала, и снова заурчало в брюхе
парохода. Ледокол слез,
скатился форштевнем; соскочил
со льда и присел на минуту нос.
Лед не поддался. Два раза еще
ударил в лед капитан и
запыхался, помогая пароходу. Он
знал, что назад выхода нет и
развернуться в узком канале
нельзя. А внизу опять гудят, как
на ярмарке:
- -
Митька-то в валенок! . . Ах чтоб
тебе!
- И кто-то
кричит:
- - Значит,
дрейфуем! Вались спать,
ребята!..
- Капитан
сам знал, что придется
дрейфовать к осту вместе со
льдом в этом узком канале, в
ледяной коробке. И знал
капитан, знал по счислению, что
там, справа к осту, - «кошки
Литке». Пошел в штурманскую,
глянул на карту, глянул во всю
силу. Да, вот ровно на ост -
«кошки Литке». И сейчас отлив,
малая вода.
- А вест
свежал и свежал. Стало темно;
промышленники уж глухо гудели
под палубой, и только две
папироски остро горели у
правого борта.
- Если б
можно было ходить пешком по
дну, хотя бы в водолазной
одежде, то чего бы человек не
увидел! Как леса, стоят на
камнях водоросли, и в них, как
птицы, реют рыбы. Вот, как
пустыня, лежит песчаная отмель,
и камни, как ежи, сидят, поросли
ракушей. А дальше горы. Горы
стоят, как пики, уходят ввысь, и
если взобраться на них, уж
рукой подать до неба - до
водяной крыши, что дышит
приливом и отливом каждые
шесть часов.
- И такие
горы стоят на дне Белого моря.
Их нащупал Литке, нанес на
карту, и с тех пор называются
они «кошки Литке».
- В полную,
приливную воду может над ними
пройти пароход, но в отлив
напорется и раскроит себе
брюхо.
- Эти
самые «кошки» и были по правому
борту ледокола, и был отлив, то
есть «кроткая вода»; когда
кончится отлив, должен
начаться прилив.
- Капитан
знал это. Знал, что в узком
канале он будет дрейфовать до
самых «кошек»; что если он
брюхом упрется в «кошки», то
через минуту лед слева
подойдет к борту вплотную,
напрет, напрет неодолимо, как
если бы берег, сам материк
надвинулся на него, - напрет в
борт и положит ледокол мачтами
на воду, и тогда - аминь. Звать
по радио на помощь? Кто же
пробьется к нему, когда он,
ледокол, не может выбиться?
Только раззвонить по свету...
чтоб люди смеялись и враги
радовались. И он знал, что вот
скоро-скоро царапнет дном.
- Приказал
держать полный пар и ушел в
каюту. Посидел на койке, все
смотрел на свои большие руки.
- «Положит
набок пароход... положит...»
- Где
«кошки»? И спиной чувствовал,
что там, сзади него, под водой,
подо льдом, стоят эти «кошки» и
ждут. Сколько до них? Нельзя
знать, тут дело не в саженях.
Поглядел, в альманах. И без
карандаша в уме считалось само
до секунды - сейчас идет прилив,
только начался. И капитан
натуживался, помогал
подниматься воде, каждый дюйм
воды будто сам, своей натугой,
подымал. На пароходе было тихо,
и только слышно было под низом,
как гудит динамо, качает свет.
Свежий вест драил по мостику. А
ухо было все внизу, там, у дна,
где должны царапнуть камни.
Капитан перестал глядеть на
часы и считать дюймы, а слушал.
- Вот!
Чиркнуло. На пароходе спокойно,
никто не слышал. Капитан
вытянул ящик и вынул кольт.
- Камни
теперь пойдут выше и выше... Но
бежит вода на помощь оттуда, из
океана, через горло Белого
моря. Поспеет ли?
- Ух,
заскребло как, заскрежетал
кто-то зубами. И пошатнуло
ледокол. И вон голоса на палубе.
Помощник прошагал мимо двери,
но не стукнул в дверь... Опять!
Покренился чуть... Пронесло...
Кричит кто-то на палубе:
- - На лед,
да и пойдем, еще как пойдем-то,
куда с добром! Телеграмму
даст... Всех снимут. Да к маяку
зашагаем, что по земле. Погоди
скакать, трап спустим.
- Гудят,
топают. Теперь даже весело
кричат. Все на палубе... Механик
около дверей говорит:
- - Так вы
спросите: тушить, что ли, котлы?
А то я на лед - и марш.
- И голос
помощника:
- -
Спрашивайте сами... А я
спрашивать не стану. Вона
сколько уж народу на льду-то!
- И оба
отошли через минуту.
- Опять!
Опять! И в ответ загудело на
палубе, но капитан слышал
только, как силится, скребется
ледокол дном по каменьям.
Капитан взял в руку кольт. Нет,
поддувает, поддувает вода... а в
упор к борту стоит лед.
- Нету!
Нету! Уже пять минут, может
быть, нету... Капитан взглянул
на часы. Если еще пять минут не
будет...
- И не
было. Капитан минул на себя в
зеркало. Он был красен весь
лицом и шеей, в один ровный
багровый цвет. Не узнавал
красного человека и от глаз не
мог оторваться: сам на себя
смотрел.
- Потом, не
брякнув, сунул кольт в ящик и
аккуратно притворил. Вышел на
мостик. Всходила красная луна.
- -
Определиться? - спросил
помощник.
- - Всех я
вас уж определил, кто чего
стоит, - сказал капитан и сам
взял секстант из штурманской.
- А утром
стал бриться и увидал, что
виски седые.
1928
|